Перейти к контенту
Конференции клуба Родим и вырастим

Тутта Карлсон* Блог

  • записей
    7
  • комментарий
    1
  • просмотр
    5 891

Гольштейн А. Из воспоминаний бывшей феминистки. Доисторические времена

Tootsie*

295 просмотров

Гольштейн А.

 

Из воспоминаний бывшей феминистки. Доисторические времена

 

 

 

Это было, когда дамы носили кринолины, красные "гарибальдийки", бархатные "зуваки", расшитые золотом. Это было, когда бальные платья, похожие на снежные горы, пестрели бантами, букетами, а чрезмерно пышные прически с диадемами в виде кокошника еще более давили женское лицо, и без того становившееся маленьким придаточком в безмерности воланов, рюшей, цветов и кружев. Все было ослепительно ярко, весело, резко красочно. На фоне этой многоцветности и сложности туалетов редко-редко темным пятном появлялась в московских гостиных - "стрижка", новая женщина: она в черном платье, с обрезанными волосами, иногда в синих очках, но еще в кринолине.

 

Я совсем девочка. Ношу "косички", завязанные бантиками, провожу время "наверху" с гувернанткой и зубрю грамматику Ноэль и Шанталь... Это было особенное время.

 

Шла первая великая перестройка русской жизни, и хотя мы, дети, были отделены от кипучей действительности и возрастом, и плотными стенами детских, все же мы жили в то время и прошли через его влияние. Отовсюду, из всякой, казалось, щели врывались в нашу детскую жизнь новые мысли, новые слова. От них не уберегали никакие запреты, никакие предосторожности; они лились волшебным потоком, пугали, манили, радовали. Едва-едва замер страх перед "безумным" актом освобождения крестьян... Появились мировые судьи, казавшиеся "консерваторам" чуть не страшнее эмансипации. Дерзили лакеи, хихикали без церемонии горничные, требовали уплаты жалованья - с непривычки его часто забывали платить - и за всякий ответный на дерзость пинок "хамы" тащили господ к "мировому". Мировые судьи казались мне полубогами... Начиналось и женское движение.

 

Открылись женские гимназии, где "лавочницы" могли учиться рядом с девочками порядочных семейств. Шли смутные толки о том, что женщины должны "ходить в университет", уже шепотом поговаривали о девушках, бежавших из родительского дома...

 

Неизменный герой того времени - студент, удивительно привлекательное существо с синим воротником, непременный учитель русского языка и арифметики - плохой учитель, да простит ему Бог! - был всюду главным носителем новизны извне, но не единственным. В нашей семье глашатаями новых идей были старики. Когда к нам приехал обедать дальний родственник матери Похвистнев, который мне казался тогда очень старым, за обедом поднималась буря спора. "Большие" делились на две партии, все сердились, все кричали, все перебивали друг друга или говорили зараз. Нити их разговоров я ухватить не могла. Сыпались имена, слова, странные выражения: "равноправность", "народность", "сближение с народом", западники, славянофилы, эмансипация женщин.

 

- Ваша пресловутая женственность - чушь, - кричал Похвистнев.

 

Именно в этой непонятности было для меня какое-то магическое очарование - слышался призыв, тянуло вдаль... Когда же я в первый раз услышала: "Бога нет", я почувствовала, что у меня не хватает дыхания от восторга перед смелостью, перед геройством человека, осмелившегося вслух сказать такую страшную вещь. На другой день я украла папироску и накурилась до тошноты.

 

Это было началом моей эмансипации.

 

Положительные взгляды на воспитание девочек, царившие у нас в доме и плотно внедрившиеся в головы гувернанток, сводились к ряду неопределенных изречений. Девочек не надо развивать сверх лет, девочки не должны читать романы, должны держать себя скромно, хорошо говорить по-французски, приседать, танцевать. Ряд успокоительных изречений подтверждал справедливость системы: успеют. К чему хорошему ведет это модное развитие? На что похожи новые, бредовые? А в сумерки, в гостиной, тетушкам, приехавшим из деревень, шепотом рассказывали какие-то ужасы про "передовых". Всплескивали тетушки руками, и слышно было настороженное неужто?".

 

Я жадно слушаю и даже подслушиваю все разговоры. Ничего не знаю, но пылаю тайной любовью ко всему передовому. Властно охватывает желание знать все, решительно все, что знают передовые. Начинаю хватать книги, которые плохо лежат... Читаю, читаю алчно и по-воровски. Ухитряюсь устроить невидимую полочку под столом, там держу запретные книги и во время изготовления уроков читаю. Читаю и ночью, и ранними зимними утрами, когда спит еще весь дом. Уроков не знаю никогда и обнаруживаю полное равнодушие ко всяким жалобам и увещеваниям. Я полна сознания, что делаю настоящее дело - развиваюсь. Помню, что прочла "Римских женщин" Кудрявцева, читала и Фета, и Некрасова, и "Горе от ума". Но великой радостью мне было, когда набрела на Белинского. Разумеется, не сочинения Белинского меня привлекали, а имя его, уже знакомое вместе с именем Герцена. Имена эти постоянно произносились в спорах гостей, собиравшихся по субботам; для меня они были и таинственны, и священны.

 

В то далекое время Похвистнев, о котором я упоминала, был для меня великим человеком, а он лично знал обоих, говорил о Белинском как о святом, имя Герцена произносил с особым понижением голоса, и в этом понижении слышался и страх, и восторг... С каким благоговением открыла я довольно потрепанный зеленый том сочинений Белинского! Странно сказать, что чтение Белинского имело на меня огромное влияние. Что я понимала в его сочинениях - не знаю до сих пор; кажется, ровно ничего. Я читала слова, а оставалось какое-то настроение, какое-то чаяние, вера, что где-то живут особенные люди - вроде Похвистнева, вроде нашего студента, который пугал меня своей суровой грубоватостью - и живут они, "как надо", говорят необыкновенные слова, хорошие, ученые, все знают, потому что их учили в гимназии, в университете, а не у мадемуазель Рено противному Ноэль и Шанталь.

 

Так порывисто и тревожно текла моя детская умственная жизнь, вся в инстинктивном стремлении к неведомому простору, вся в мечте, без опоры, недисциплинированная и шаткая. Никогда не высказываемая загадочная мысль путалась в лабиринте слов и понятий, чуждых привычному складу, но заманчивых. Сверстников, с которыми можно бы обменяться мыслями, у меня не было, к взрослым я, по-старому, относилась или враждебно, или опасливо, или с благоговением, лишавшим возможности общаться с ними.

 

Кончилась зима. Текли ручьи по московским улицам. Зеленела подснежная травка на бульварах. Выставили рамы. И сбежала с улиц вода, и грязь всюду подсохла, и настала пахучая, цветущая, победная северная весна.

 

Мы гуляли не с гувернанткой, а со старой нашей няней, допускавшей многие вольности, о которых невозможно было и мечтать с мадемуазель Рено. Тогда существовал обычай, что дети, гулявшие по бульвару, приглашали для общей игры незнакомых детей, и так устраивалось нечто вроде общественных игр. Это делалось очень просто: двое, трое детей подходили к идущим посреди бульвара детям и предлагали поиграть вместе в горелки, ворота, кошки-мышки и прочее. Помню, как подошли ко мне две девочки, как мне хотелось пойти с ними, как было почему-то страшно и как стало легко и радостно, когда няня сказала:

 

- Что ты? Иди... веселей будет!

 

Таким путем я вошла в новый для меня детский мир. Основное ядро играющих в пять-шесть человек ежедневно росло. Раз вошедшие в игру дети почти всегда продолжали играть вместе и приглашали новых товарищей. Наша кучка дошла до пятнадцати, а может быть, и двадцати человек.

 

Не все было бегать. Мы уставали, делали передышки, разговаривали. Пригласившие меня девочки - фамилии их никогда не знала и помню только, что одну из них звали Сонечкой, - спросили меня однажды, кого я больше люблю - студентов или офицеров? Я, разумеется, обожала студентов и презирала офицеров. Мы обменялись взглядами на "передовых людей". Оказалось, что мои новые друзья сходятся со мною не только в одном обожании студентов, но и во всех моих "убеждениях". У одной из них был брат-студент, а у брата товарищи. Дружба наша имела особенную прелесть для меня. Это было первое "идейное" общение с равными, и очарование этого общения было так велико, что беготня стала отходить на задний план. Мы чаще всего ходили вместе и говорили, сблизив головы, почти не слушая друг друга. Обменивались новостями, сообщали сомнения, новые мысли и так крепли "в убеждениях".

 

Очень быстро от простых разговоров перешли к "делу": мы образовали между собою тайное женское общество под названием "Тайный Союз". В этом акте выразились заветные мечты, общественная атмосфера, нас окружавшая, и неотразимая потребность творчества в игре, неотступно сопровождающая детский возраст. Каждый член союза обязывался проповедовать передовые идеи и стоять за эмансипацию женщин. Мы должны были сделаться передовыми женщинами, презирать наряды. обрезать волосы, жить своим трудом, учиться, как мужчины. Все это, когда "будем большие". А пока нас больше всего чаровал ритуал "Союза". Символом его был синий бант на правой кисти руки - синий в честь студентов - и нам строго воспрещалось носить перчатки. По этому синему банту на руке члены Союза в целом мире узнавали друг друга. Всюду, где встречались две девочки с синими лентами на руках, они могли подходить друг к дружке, сразу говорить на "ты" и рассказывать все секреты. Но нас могли обмануть, можно было нарочно надеть ленту и узнать наши секреты, - поэтому к синей ленте присоединился пароль, и менял его Союз каждый день. Пароли были не страшные, совсем как в игре в "ворота"; "ландыш" или "незабудка", или что-нибудь в этом же невинном роде; пароль надо было говорить и незнакомому члену Союза при первой встрече. Само собою разумеется, что таких встреч не только "во Франции или в Индии", но и на Пречистенском бульваре никогда не было, мы же, основатели Союза, ежедневно встречаясь, вместо приветствия шептали свой пароль, показывали из-под рукава бант и потом начинали играть в горелки или говорить об умном. Мы, впрочем, не ограничивались разговорами, а старались и читать умное, ловили всякий случай, чтобы доставать книги, особенно книги запрещенные.

 

"Тайный Союз" и совершенно новая привычка высказываться с полным доверием дали мне большую уверенность в себе и в правоте моих мнений. Если бы не "косички" и короткие юбки, которых я страшно конфузилась, я пустилась бы в разговоры с кем угодно, даже с Похвистневым, но не было подходящего повода проявить такую решительность на деле. Тем не менее, однажды несмотря на косички я вступила в серьезный разговор с взрослым человеком. Дело было так: довольно легкомысленно я обещала "Союзу" достать очень запрещенную книгу и, только вернувшись домой, поняла, что мне не у кого ее достать, как вдруг вспомнила, что есть такой человек.

 

У студента К., часто у нас бывавшего, были очень длинные волосы, говорил он обо всем уверенно и был чрезвычайно дерзок в спорах с пожилыми людьми; все это внушало мне к нему доверие, и вообще он казался доступнее и Похвистнева, и нашего сурового студента-учителя, говорившего на о. Я поймала его раз в сумерки в зале и, превозмогая застенчивость, позабыв и короткую юбку, и косички, которые он, как мне казалось, всегда оглядывал презрительно, я залпом, беспорядочно и путаясь, высказала ему, что сочувствую передовым идеям, люблю студентов, хочу жить своим трудом и прошу у него запрещенных книг. Он как будто не удивился, заговорил со мной как со взрослой барышней и на другой день принес литографированный экземпляр бюхнеровской "Силы и Материи". Ежедневно с величайшими предосторожностями носила я злосчастного Бюхнера на Пречистенский бульвар и там, в кустах, читали его все члены "Тайного Союза". Остались недовольны. Мы ожидали другого, чего-нибудь более страшного, более утвердительного. Сущности прочитанного, конечно, не поняли, но это чтение дало какой-то толчок. Материя, в смысле вещества, в первый раз тогда поразила мой ум... Я никогда не могла сообразить, почему тот же студент К. говорил часто в спорах, что Бюхнер и Фейербах опровергли существование Бога... И я самому К. осмелилась сказать, что "сила" Бюхнера, по-моему, и есть Бог. На что К. ответил, что я мало знакома с естественными науками и потому не могу вполне понять Бюхнера. Идею о значении естественных наук я немедленно вынесла на Пречистенский бульвар и принялась читать исключительно книги по "естественным наукам", превозмогая страшную скуку, сдерживая зевоту и ловя себя на каждой странице в позорном невнимании. Увы! После полустраницы чтения я или дремала, или думала обо всем, кроме раскрытой книги... Тем не менее сочинения по естественным наукам признавались нами за единственное серьезное чтение: романы, стихи, даже история - все это считалось "глупостями", от которых должно было воздерживаться.

 

Так мы совершенствовали свое развитие. Трудно вообразить хаос, образовавшийся в детской голове от смешения готовых хлестких фраз, туманных новых представлений со старой детской мечтой, старыми привычками, старой верой.

 

* * *

 

Бурное волнение на Пречистенском бульваре.

 

- Знаете, что я вам скажу! - кричала Сонечка, подбегая к членам общества, уже стоявшим в длинном ряде играющих в горелки. - Славутинская* есть такая, дочь писателя, очень знаменитого, она ходит в Университет!

 

Невероятно! Для меня даже слово гимназия было уже магическим, но Университет! Это равнялось чему-то невыразимо высокому...

 

- Кто тебе сказал?

 

- Брат. Он ее видел в Университете.

 

Сомнение невозможно.

 

Какой великий подвиг! Я слышала кругом, что девушке неприлично писать мужчине, неприлично даже ходить гулять с мужчинами. В числе самых страшных вещей, которые тетушки шептали о "стрижках", я не раз слышала фразу - "они ходят к мужчинам".

 

Старые дуры шепчут это по секрету от меня, а вот нашлась такая смелая, такая умная женщина,

 

* Славутинский Степан Тимофеевич (1821-1884) - писатель, известный своими очерками, рассказами, повестями из народного быта ("Мирская беда", "Жизнь и похождения Трифона Афанасьева", "Читательница", "История моего деда" и др.), в начале 1860-х годов - сотрудник журнала "Современник".

 

которая, отрицая всякие "дурацкие приличия", ходит с мужчинами, к мужчинам в Университет. Пусть ее ругают тетушки, а она доказала равноправность мужчин и женщин, она доказала, что женщина может сделаться такой же ученой, как и мужчины.

 

Для меня не подлежало сомнению, что раз женщина ходит в университет - она женщина ученая.

 

- Ты знаешь, она каждый день по нашему бульвару гуляет, - продолжает Сонечка.

 

- Неужели?

 

Господи Боже мой, какое счастье хоть раз на нее посмотреть. Наверное, увидим, наверное, она чем-нибудь да отличается же от всех остальных женщин в мире.

 

И мы ее увидели. Помнится, что она вообще обращала на себя внимание гулявшей публики. Помню, что сильно билось сердце, когда Сонечка шепнула мне на ухо:

 

- Вот она!

 

Молодая, одета, как все, она идет, и с нею еще дама, верно, тоже передовая; двое мужчин, все говорят весело, громко, непринужденно; должно быть, о чем-нибудь очень умном говорят. Счастливая! Но и я такая же буду. Буду ходить в Университет, гулять по Пречистенскому бульвару с очень умными мужчинами и говорить с ними о самых умных вещах...

 

Мы решили, что необходимо выразить Славутинской наше почитание, показать сочувствие ее идеям. После короткого совещания придумали - усыпать бульвар цветами.

 

На другой день нарвали цветов, тут же не бульваре. Это были скромные чахлые одуванчики да пыльная придорожная травка. Долго ждали героиню, долго "цветы" лежали у нас в подолах платьев, подвяли, помялись, превратились в сор. Славутинская показывается. Мы с криком ринулись к ней навстречу, но, подбежав совсем близко, столпились баранами и тупо смотрели на нее, не зная, что дальше делать... Я вытащила из подола пучок вялых одуванчиков и швырнула их прямо под ноги великой женщины. Она посмотрела на меня тем раздраженно-презрительным взглядом, каким "чужие большие" награждают дурно воспитанных детей, толкнула ногой грязную кучку моих "цветов" и прошла мимо нас, продолжая разговаривать со своими спутниками. Никто из товарищей не последовал моему примеру. Мне стало необыкновенно стыдно.

 

Так кончилось мое первое публичное выступление в качестве феминистки.

 

Кроме Славутинской, я видела в то время некоторых других пионеров женского движения уже у нас в доме.

 

Наш "Тайный Союз" весьма скоро прекратился... В порыве апостольского жара я основала с двумя знакомыми мальчиками, уже дома, "республику Александрию", а другие знакомые мальчики -"княжество Черкасское". Наша "республика" должна была принимать в "члены" только передовых людей, и все мы должны были бежать в Америку, для чего предполагалось вырыть большой туннель в саду Александровского кадетского корпуса. Дипломатическая переписка, бумажные деньги, на которые "республика" покупала стальные перья у "Черкасского князя", а ему продавала свои за бумажные деньги "княжества", попалась в руки отца злополучного "князя". Это был тупой самодур, усмотревший в "республике" нечто ужасное, а в "фабрикации денег" наклонность сделаться "фальшивомонетчиками". "Князь" быть высечен, после чего отец его пришел "предупредить" моего отца о грозившей мне опасности. У нас было произведено тщательное расследование этого дела, и мне досталось главным образом за "переписку с мальчишками". Во время допросов я держала себя гордо, наплела что-то лишнее про девочек на Пречистенском бульваре, с которыми дружила гораздо более, чем с мальчиками. А тут еще, как нарочно, один старый сослуживец моего отца, приехав к матери с визитом, сказал, смеясь:

 

- Каждый день любуюсь, как ваша дочка Жанной д'Арк носится по Пречистенскому бульвару.

 

Тогда начальство поняло, что на Пречистенском бульваре что-нибудь неладно. Отдан был приказ гулять либо по Никитскому бульвару, либо в Кремлевском саду. Вскоре мы уехали в деревню, и тем, раз и навсегда, пресечена была моя детская общественная деятельность.


×